Неточные совпадения
Главные качества Степана Аркадьича, заслужившие ему это общее уважение по службе, состояли, во-первых, в чрезвычайной снисходительности
к людям, основанной в нем на сознании своих недостатков; во-вторых, в совершенной либеральности, не той, про которую он вычитал в газетах, но той, что у него была в крови и с которою он совершенно равно и одинаково
относился ко всем
людям, какого бы состояния и звания они ни были, и в-третьих — главное — в совершенном равнодушии
к тому делу, которым он занимался, вследствие чего он никогда не увлекался и не делал ошибок.
— Превосходно изволили заметить, —
отнесся Чичиков, — точно, не мешает. Видишь вещи, которых бы не видел; встречаешь
людей, которых бы не встретил. Разговор с иным тот же червонец. Научите, почтеннейший Константин Федорович, научите,
к вам прибегаю. Жду, как манны, сладких слов ваших.
По ее мнению, такого короткого знакомства с богом было совершенно достаточно для того, чтобы он отстранил несчастье. Она входила и в его положение: бог был вечно занят делами миллионов
людей, поэтому
к обыденным теням жизни следовало, по ее мнению,
относиться с деликатным терпением гостя, который, застав дом полным народа, ждет захлопотавшегося хозяина, ютясь и питаясь по обстоятельствам.
Отношусь к вам, как
к человеку, облагороженному образованием.
Но, несмотря на это, он вызвал у Самгина впечатление зажиточного
человека, из таких, — с хитрецой, которым все удается, они всегда настроены самоуверенно, как Варавка,
к людям относятся недоверчиво, и, может быть, именно в этом недоверии — тайна их успехов и удач.
И чем более наблюдал он любителей споров и разногласий, тем более подозрительно
относился к ним. У него возникало смутное сомнение в праве и попытках этих
людей решать задачи жизни и навязывать эти решения ему. Для этого должны существовать другие
люди, более солидные, менее азартные и уже во всяком случае не полубезумные, каков измученный дядя Яков.
— А он тебя, по-моему, правильно… оценил, — охлажденно и как будто обиженно продолжал Дронов. —
К людям ты
относишься… неблагосклонно. Даже как будто брезгливо…
— Что же тут странного? — равнодушно пробормотал Иноков и сморщил губы в кривую улыбку. — Каменщики, которых не побило,
отнеслись к несчастью довольно спокойно, — начал он рассказывать. — Я подбежал, вижу —
человеку ноги защемило между двумя тесинами, лежит в обмороке. Кричу какому-то дяде: «Помоги вытащить», а он мне: «Не тронь, мертвых трогать не дозволяется». Так и не помог, отошел. Да и все они… Солдаты — работают, а они смотрят…
Четырех дней было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал себя между матерью и Варавкой в невыносимом положении
человека, которому двое
людей навязчиво показывают, как им тяжело жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она
относилась к нему, как бабушка
к Настоящему Старику — деду Акиму.
Самгин мог бы сравнить себя с фонарем на площади: из улиц торопливо выходят, выбегают
люди; попадая в круг его света, они покричат немножко, затем исчезают, показав ему свое ничтожество. Они уже не приносят ничего нового, интересного, а только оживляют в памяти знакомое, вычитанное из книг, подслушанное в жизни. Но убийство министра было неожиданностью, смутившей его, — он, конечно,
отнесся к этому факту отрицательно, однако не представлял, как он будет говорить о нем.
Он
человек среднего роста, грузный, двигается осторожно и почти каждое движение сопровождает покрякиванием. У него, должно быть, нездоровое сердце, под добрыми серого цвета глазами набухли мешки. На лысом его черепе, над ушами, поднимаются, как рога, седые клочья, остатки пышных волос; бороду он бреет; из-под мягкого носа его уныло свисают толстые, казацкие усы, под губою — остренький хвостик эспаньолки.
К Алексею и Татьяне он
относится с нескрываемой, грустной нежностью.
— Нет,
отнесись к этому серьезно! — посоветовал Лютов. — Тут не церемонятся!
К доктору, — забыл фамилию, — Виноградову, кажется, — пришли с обыском, и частный пристав застрелил его. В затылок. Н-да. И похоже, что Костю Макарова зацапали, — он там у нас чинил
людей и жил у нас, но вот нет его, третьи сутки. Фабриканта мебели Шмита — знал?
—
К людям типа Кутузова я
отношусь с уважением… как, например,
к хирургам. Но у меня кости не сломаны и нет никаких злокачественных опухолей…
Почти в каждом учителе Клим открывал несимпатичное и враждебное ему, все эти неряшливые
люди в потертых мундирах смотрели на него так, как будто он был виноват в чем-то пред ними. И хотя он скоро убедился, что учителя
относятся так странно не только
к нему, а почти ко всем мальчикам, все-таки их гримасы напоминали ему брезгливую мину матери, с которой она смотрела в кухне на раков, когда пьяный продавец опрокинул корзину и раки, грязненькие, суховато шурша, расползлись по полу.
«Почти старик уже. Он не видит, что эти
люди относятся к нему пренебрежительно. И тут чувствуется глупость: он должен бы для всех этих
людей быть ближе, понятнее студента». И, задумавшись о Дьяконе, Клим впервые спросил себя: не тем ли Дьякон особенно неприятен, что он, коренной русский церковник, сочувствует революционерам?
«Я — не таков, как эти
люди, более здоров, чем они, я
отношусь к жизни спокойнее».
Люди смеялись, покрикивали, может быть, это не
относилось к нему, но увеличивало тошнотворное ощущение отравы обидой.
Самгину хотелось поговорить с Калитиным и вообще ближе познакомиться с этими
людьми, узнать — в какой мере они понимают то, что делают. Он чувствовал, что студенты почему-то
относятся к нему недоброжелательно, даже, кажется, иронически, а все остальные
люди той части отряда, которая пользовалась кухней и заботами Анфимьевны, как будто не замечают его. Теперь Клим понял, что, если б его не смущало отношение студентов, он давно бы стоял ближе
к рабочим.
«Привыкла завязывать коробки конфет», — сообразил он и затем подумал, что
к Дронову он
относился несправедливо. Он просидел долго, слушая странно откровенные ее рассказы о себе самой, ее грубоватые суждения о
людях, книгах, событиях.
— Я
отношусь к Лиде дружески, и, естественно, меня несколько пугает ее история с Макаровым,
человеком, конечно, не достойным ее. Быть может, я говорил с нею о нем несколько горячо, несдержанно. Я думаю, что это — все, а остальное — от воображения.
Самгин ушел
к себе, разделся, лег, думая, что и в Москве, судя по письмам жены, по газетам, тоже неспокойно. Забастовки, митинги, собрания, на улицах участились драки с полицией. Здесь он все-таки притерся
к жизни. Спивак
относится к нему бережно, хотя и суховато. Она вообще бережет
людей и была против демонстрации, организованной Корневым и Вараксиным.
Через несколько дней Самгин убедился, что в Москве нет
людей здравомыслящих, ибо возмущенных убийством министра он не встретил. Студенты расхаживали по улицам с видом победителей. Только в кружке Прейса
к событию
отнеслись тревожно; Змиев, возбужденный до дрожи в руках, кричал...
— Ты забыл, что я — неудавшаяся актриса. Я тебе прямо скажу: для меня жизнь — театр, я — зритель. На сцене идет обозрение, revue, появляются, исчезают различно наряженные
люди, которые — как ты сам часто говорил — хотят показать мне, тебе, друг другу свои таланты, свой внутренний мир. Я не знаю — насколько внутренний. Я думаю, что прав Кумов, — ты
относишься к нему… барственно, небрежно, но это очень интересный юноша. Это —
человек для себя…
«Оффенбах был действительно остроумен, превратив предисловие
к «Илиаде» в комедию. Следовало бы обработать в серию легких комедий все наиболее крупные события истории культуры, чтоб
люди перестали
относиться к своему прошлому подобострастно — как
к его превосходительству…»
Самгин видел, что этот
человек, согбенный трудом обличения воров и мошенников, давно устал и
относится к делу своему с глубоким равнодушием.
Он был крайне смущен внезапно вспыхнувшей обидой на отца, брата и чувствовал, что обида распространяется и на Айно. Он пытался посмотреть на себя, обидевшегося, как на
человека незнакомого и стесняющего, пытался
отнестись к обиде иронически.
— У
людей — Твен, а у нас — Чехов. Недавно мне рекомендовали: прочитайте «Унтера Пришибеева» — очень смешно. Читаю — вовсе не смешно, а очень грустно. И нельзя понять: как же
относится автор
к человеку, которого осмеивают за то, что он любит порядок? Давайте-ко, выпьем еще.
Становилось холоднее. По вечерам в кухне собиралось греться
человек до десяти; они шумно спорили, ссорились, говорили о событиях в провинции, поругивали петербургских рабочих, жаловались на недостаточно ясное руководительство партии. Самгин, не вслушиваясь в их речи, но глядя на лица этих
людей, думал, что они заражены верой в невозможное, — верой, которую он мог понять только как безумие. Они продолжали
к нему
относиться все так же, как
к человеку, который не нужен им, но и не мешает.
— Любопытна слишком. Ей все надо знать — судоходство, лесоводство. Книжница. Книги портят женщин. Зимою я познакомился с водевильной актрисой, а она вдруг спрашивает: насколько зависим Ибсен от Ницше? Да черт их знает, кто от кого зависит! Я — от дураков. Мне на днях губернатор сказал, что я компрометирую себя, давая работу политическим поднадзорным. Я говорю ему: Превосходительство! Они
относятся к работе честно! А он: разве, говорит, у нас, в России, нет уже честных
людей неопороченных?
— Чем ярче, красивее птица — тем она глупее, но чем уродливей собака — тем умней. Это
относится и
к людям: Пушкин был похож на обезьяну, Толстой и Достоевский не красавцы, как и вообще все умники.
Мать сидела против него, как будто позируя портретисту. Лидия и раньше
относилась к отцу не очень ласково, а теперь говорила с ним небрежно, смотрела на него равнодушно, как на
человека, не нужного ей. Тягостная скука выталкивала Клима на улицу. Там он видел, как пьяный мещанин покупал у толстой, одноглазой бабы куриные яйца, брал их из лукошка и, посмотрев сквозь яйцо на свет, совал в карман, приговаривая по-татарски...
Этот
человек относился к нему придирчиво, требовательно и с явным недоверием. Чернобровый, с глазами, как вишни, с непокорными гребенке вихрами, тоненький и гибкий, он неприятно напоминал равнодушному
к детям Самгину Бориса Варавку. Заглядывая под очки, он спрашивал крепеньким голоском...
— Ириней Лионский, Дионисий Галикарнасский, Фабр д’Оливе, Шюре, — слышал Самгин и слышал веские слова: любовь, смерть, мистика, анархизм. Было неловко, досадно, что
люди моложе его, незначительнее и какие-то богатые модницы знают то, чего он не знает, и это дает им право
относиться к нему снисходительно, как будто он — полудикарь.
К людям он
относился достаточно пренебрежительно, для того чтоб не очень обижаться на них, но они настойчиво показывали ему, что он — лишний в этом городе. Особенно демонстративно действовали судейские, чуть не каждый день возлагая на него казенные защиты по мелким уголовным делам и задерживая его гражданские процессы. Все это заставило его отобрать для продажи кое-какое платье, мебель, ненужные книги, и как-то вечером, стоя среди вещей, собранных в столовой, сунув руки в карманы, он мысленно декламировал...
Оживляясь, он говорил о том, что сословия
относятся друг
к другу иронически и враждебно, как племена различных культур, каждое из них убеждено, что все другие не могут понять его, и спокойно мирятся с этим, а все вместе полагают, что население трех смежных губерний по всем навыкам, обычаям, даже по говору — другие
люди и хуже, чем они, жители вот этого города.
Эти восклицания
относились к авторам — звание, которое в глазах его не пользовалось никаким уважением; он даже усвоил себе и то полупрезрение
к писателям, которое питали
к ним
люди старого времени. Он, как и многие тогда, почитал сочинителя не иначе как весельчаком, гулякой, пьяницей и потешником, вроде плясуна.
Я узнал потом, что этот доктор (вот тот самый молодой
человек, с которым я поссорился и который с самого прибытия Макара Ивановича лечил его) весьма внимательно
относился к пациенту и — не умею я только говорить их медицинским языком — предполагал в нем целое осложнение разных болезней.
Японцы осматривали до сих пор каждое судно, записывали каждую вещь, не в видах торгового соперничества, а чтоб не прокралась
к ним христианская книга, крест — все, что
относится до религии; замечали число
людей, чтоб не пробрался в Японию священник проповедовать религию, которой они так боятся.
Один только отец Аввакум, наш добрый и почтенный архимандрит,
относился ко всем этим ожиданиям, как почти и ко всему, невозмутимо-покойно и даже скептически. Как он сам лично не имел врагов, всеми любимый и сам всех любивший, то и не предполагал их нигде и ни в ком: ни на море, ни на суше, ни в
людях, ни в кораблях. У него была вражда только
к одной большой пушке, как совершенно ненужному в его глазах предмету, которая стояла в его каюте и отнимала у него много простора и свету.
Он
относился хорошо только
к людям, преклонявшимся перед ним.
— Правда, это по случаю, — сказал помощник смотрителя, — за бесписьменность взяли этих
людей, и надо было отослать их в их губернию, а там острог сгорел, и губернское правление
отнеслось к нам, чтобы не посылать
к ним. Вот мы всех из других губерний разослали, а этих держим.
Он же никого не любил и ко всем выдающимся
людям относился как
к соперникам и охотно поступил бы с ними, как старые самцы-обезьяны поступают с молодыми, если бы мог.
Серьезнее всех
относился к делу говоривший густым басом длинноносый с маленькой бородкой высокий
человек, одетый в чистое домодельное платье и в новые лапти.
Они ни в чем не стесняли себя и, как казалось Привалову,
к нему лично
относились с вежливой иронией настоящих светских
людей.
Он
относился к ней ровно и спокойно, как
к постороннему
человеку, с той изысканной вежливостью, которая заменила недавнюю любовь.
— А ведь знаете, Сергей Александрыч, — говорил Лоскутов своим простым уверенным тоном, — я вполне сочувствую всем вашим планам и могу только удивляться, как это
люди вроде Константина Васильича могут
относиться к ним с таким равнодушием.
Как это могло случиться, что Ляховский, вообще видевший
людей насквозь, не мог понять
человека, который ежедневно мозолил ему глаза, — этот вопрос
относится к области психологии.
Скоро Привалов заметил, что Зося
относится к Надежде Васильевне с плохо скрытой злобой. Она постоянно придиралась
к ней в присутствии Лоскутова, и ее темные глаза метали искры. Доктор с тактом истинно светского
человека предупреждал всякую возможность вспышки между своими ученицами и смотрел как-то особенно задумчиво, когда Лоскутов начинал говорить. «Тут что-нибудь кроется», — думал Привалов.
Вернувшись из клуба домой, Привалов не спал целую ночь, переживая страшные муки обманутого
человека… Неужели его Зося, на которую он молился, сделается его позором?.. Он, несмотря на все семейные дрязги, всегда
относился к ней с полной доверенностью. И теперь, чтобы спуститься до ревности, ему нужно было пережить страшное душевное потрясение. Раньше он мог смело смотреть в глаза всем: его семейная жизнь касалась только его одного, а теперь…
А вот и обратная сторона парадокса: западники оставались азиатами, их сознание было детское, они
относились к европейской культуре так, как могли
относиться только
люди, совершенно чуждые ей, для которых европейская культура есть мечта о далеком, а не внутренняя их сущность.